(Продолжение. Начало см «Наука, и жизнь» № 12, 1970 г. и № 1, 1971 г.)
Человек вертикали
ПЕРВАЯ МЕДАЛЬ
Его увлеченность не погасла вместе с окончанием расчетов для Кристиансена. Одно обстоятельство помогло ей сразу же разгореться с новой силой. Это обстоятельство надо бы назвать счастливым, но тогда оно покажется делом случая. А тут во всем чувствуется обдуманность.
Почти одновременно с опубликованием работы Кристиансена, связанной с поверхностным натяжением ртути, стало известно конкурсное предложение Датской академии:
«В Трудах Лондонского Королевского общества, том XXIX - 1879, лорд Рэлей развил теорию вибраций жидкой струи. Исходя из этой теории, и проведенных лордом Рэлеем экспериментов, представляется возможным использовать вибрации струи, как средство для определения поверхностного натяжения жидкости. Поэтому Датское Королевское общество предлагает свою золотую медаль за более тщательное исследование таких вибраций. Изучению следует подвергнуть большую группу жидкостей»
Можно ли усомниться, что эту тему для конкурсной задачи предложил, и сформулировал академик Кристиансен? Решение такой задачи прямо отвечало его научным интересам. И, конечно, он заранее знал, что одним из соревнователей окажется его студент Нильс Бор.
Он знал это заранее, хотя, и не обманывался масштаб предстоящей работы был отнюдь не студенческим. Не обманывался он, и в другом тут надобны были немалые лабораторные ресурсы, а на университетскую лабораторию студент-соревнователь рассчитывать не мог. О ее бедности сам Бор вспоминал так «Она не имела тогда практически ничего». Но в том-то, и заключалось преимущество студента Нильса, что он располагал возможностями, каких не было у других. Кристиансен знал, что Нильс услышит поощряющий голос отца:
- Разумеется, мой мальчик, разумеется, ты сможешь работать в моей физиологической лаборатории. Если тема тебя увлекает, принимайся за дело хоть завтра! Это б> дет твоя первая золотая медаль.
Но, пожалуй, фразу о первой золотой медали должна была произнести тетя Ханна племянник начинал оправдывать ее честолюбивые надежды. Менее очевидно, легко ли примирилась ее требовательная педагогическая душа с чрезмерной перегрузкой, на, какую обрекал себя Нильс. Хотя в его распоряжении было около полутора лет - работу следовало представить к 30 октября 1906 года, - это не облегчало его участи от университетских занятий борьба за золотую медаль не освобождала.
А это была борьба. Да к тому же совершенно особая без видимого противника, и без малейшего представления об его усилиях. Одолевать надо было только проблему - ее сопротивление. И самого себя - свои слабости, и самопоблажки.
Едва ли он знал, что в Высшей технической школе Копенгагена молодой физик Пио Педерсен тоже взялся за дело. Но все равно думать, что он, Нильс, единственный участник конкурса, было нелепо. Позже, когда в ходе работы ему стала известна вся литература вопроса, он увидел, что за последние 15 лет девятнадцать исследователей разными методами определяли поверхностное натяжение воды. Среди них, кроме англичан, и немцев, были поляк, русский, француз. Были знаменитости, вроде Рамзая, и люди безвестные, вроде Домке. И он, копенгагенский студент, добывавший в одиночку днями, и ночами свое заветное число для этого заурядного феномена природы, должен был ощутить себя участником нескончаемого интернационального похода ученых за сонмом физических истин, всегда достаточно волнующих, и достаточно важных, чтобы за ними одновременно устремлялись охотники из разных мест. И он не удивился бы, если б 30 октября 1906 года на столе академического жюри его работа оказалась в окружении многих других. Словом, он ясно сознавал, что вовлечен в незримое научное соревнование.
Конечно, он начинал с серьезными надеждами на золотую медаль. Однако по мере того, как уплывали недели, и месяцы, этот честолюбивый стимул должен был увядать все отчетливей становилось, что ему, неискушенному соревнователю, не удастся выполнить одно из главных требований конкурсного задания «подвергнуть изучению большую группу жидкостей». Оп начал работать с водой. И мог успеть справиться только с водой.
Время уходило стремительно. Оно уходило на дело. И оно уходило на неопытность. И еще - на сверхдобросовестность.
Он придумал сложную экспериментальную установку, а осуществлять ее должен был собственными руками, не слишком умелыми, и не слишком расторопными. Он работал за стеклодува, и слесаря, за механика, и оптика. И каждая из этих ролей была ему внове.
Тогда была ему еще внове, и роль теоретика, которую он тоже принял на себя. И притом совершенно уж добровольно. Конкурсную задачу академия сформулировала, как чисто экспериментальную. В удовлетворительности построений Рэлея сомнений не было. И когда впоследствии Бора спросили, а не ожидал ли все-таки профессор Кристиансен, что он, Нильс, примется, и за улучшение теории вопроса, Бор ответил «Нет, я не думаю этого». И снова «Я этого не думаю». И, по обыкновению своему поразмыслив еще немного, повторил в третий раз «Нет, я не думаю, чтобы это было так»
А он принялся за теорию. Без терзающих раздумий, что зря растрачивает время, отпущенное на борьбу за золотую медаль. Оп увидел в теории Рэлея слишком грубое приближение к действительности уравнения знаменитого англичанина были выведены для воображаемого случая, когда вибрации жидкости исчезающе малы, а ее вязкостью можно пренебречь. В эксперименте же предстояло иметь дело с реальностью - с конечными колебаниями вязкой струи. И он решил, что сперва надо дополнить теорию, созданную четверть века назад.
...Но не стоит думать, будто у него появились новые физические идеи по старому поводу. Как, и Рэлей, он не собирался вникать в поведение молекул на поверхности жидкости. Как, и Рэлей, он оставлял в стороне тонкий механизм возникновения сил, стягивающих жидкость в каплю или порождающих волны вибраций на бегущей струе. Задача не требовала такого атомно-молекулярного рассмотрения. Она была классически-описательной. И только к улучшению ее математического описания сводился замысел Бора.
И ему прекрасно удалось то, к чему он стремился. Но никто не знает, сколько времени ушло на это. И никто не скажет, какого отвлечения от учебных университетских занятий это ему стоило.
А потом он изо дня в день мастерил детали своей экспериментальной установки. И целыми днями монтировал основную аппаратуру в подвале отцовской лаборатории - на каменном фундаменте надо было оберечь устойчивость тонких вибрирующих струй. А потом дошел черед до самих измерений, и тогда он стал работать еще, и ночами ночью затихало движение на шумной Бредгаде, и пустело здание Хирургической академии - вероятность случайных сотрясений делалась минимальной.
Время уходило безжалостно. И уже кончалась весна 1906 года, когда пришла пора этой круглосуточной измерительной работы. (В самом деле круглосуточной, потому, что каждая серия замеров длилась около 24 часов!) По датам на сохранившихся фотографиях водяной струи-то была часть его лабораторной документации - можно заключить, что он завершил экспериментирование с водой к июлю. До заданного срока - до 30 октября - оставалось четыре месяца. И когда его однокашники уже разъехались на летние каникулы, а Харальд, как всегда блестяще сдавший экзамены, стал пропадать на тагенсвейском футбольном поле, а белые стаи орезундских чаек начали пастись в самом центре города на зеленых полянах Фёллед-парка, он, бедняга, должен был усесться за письменный стол настал заключительный этап полуторагодового неразгибания спины - время составления отчета. Время жатвы.
Пожалуй, это была для него тягчайшая часть работы. Мучителен был процесс писания.
В школьные годы он бедствовал над сочинениями. Только поразительная его терпеливость, и всегдашняя готовность юмористически взглянуть на вещи (и на самого себя) помогали ему не слишком отчаиваться. Однажды, когда в классе задана была тема «Использование сил природы в быту», он мечтательно сказал Харальду, что ах, как хорошо было бы вместить все сочинение в одну фразу «Мы в нашем доме никаких сил природы не используем». И дело с концом!.. Но сейчас этот превосходный выход из положения не годился.
Как рано цельные натуры проявляются во всей своей цельности - ив силе своей, и в слабости! Даже при его нелюбви к писанию ему за глаза хватило бы четырех месяцев на отчет, не менее прекрасный, чем было само исследование. Но, и двадцатилетний он был уже совершенно таким, как в зрелые годы его неодолимо тянуло к переделкам, прояснениям, улучшениям. Кончилось тем, что отец, с надеждой наблюдавший за его работой, не выдержал. По словам Дэвида Йенса Адлера, он «почти насильно заставил сына отправиться в Нёрумгор, чтобы там завершить отчетную статью, перестав непрерывно заниматься все новыми исправлениями, съедающими время». Очевидно, Кристиан Бор заручился поддержкой бабушки Дженни. И только потому 114 страниц первого исследовательского труда Нильса Бора действительно были доставлены академическому жюри в срок - 30 октября.
Впрочем, не только поэтому. Накануне, 29 октября, хотя, и был понедельник - день, когда гостей обычно не зовут, - окна в двухэтажной квартире профессора Бора светились так поздно, точно там происходил прием. А там просто работали за полночь - на обоих этажах - всей семьей! Там всей семьей доводили до кондиции оформление конкурсной работы Нильса, ибо один он не успевал. Впоследствии у него был случай с благодарностью напомнить Харальду в письме, как, бывало, сиживали они вдвоем над расчетами к той работе, и. «как в последний вечер оставалось сделать еще так много, что ты, и мама помогали мне. Мы втроем работали наверху в моей комнате, а отец сидел внизу в своем кабинете, проверяя мои таблицы, и время от времени приносил их к вам наверх». Но все равно к 30-му они успели подготовить лишь основной текст, а 20 страниц дополнительных вложений поступили в академию на три дня позже - из-за, каких-то неполадок с копированием.
Что было делать Датскому Королевскому обществу с этой работой, поданной под лаконичным девизом - «ору»? До омеги автор действительно не добрался итогом его исследования было всего одно число - величина поверхностного натяжения воды (73,23 дин/см при 12°С). А рядом лежала другая рукопись под девизом «Подготовка - самое трудное». Ее прислал тоже копенгагенец. Были ли рукописи из других мест, неизвестно. Но эта отличалась полным соответствием конкурсному заданию в итоговой таблице стояли искомые величины для многих жидкостей. И автор получил их эффективным методом - без затраты 24 часов на каждое измерение.
Все вместе предрешало судьбу золотой медали. Пио Педерсен из Высшей технической школы - будущий профессор - удостаивался высокой награды по праву, но 25 января 1907 года Харальд Хеффдинг приватным письмом поздравил с золотой медалью, и Нильса Бора Очевидно, в этот день Хеффдингу стало известно заключение об обеих работах, подготовленное для заседания Датского Королевского общества. Оно было подписано двумя профессорами физики - Кристиансеном, и Притцем. О работе студента Бора там было сказано:
«Хотя эта работа не исчерпывает предмета с такой же полнотой, как первая, автор, однако, заслуживает всяческих похвал за разработку других аспектов темы, и мы полагаем необходимым внести предложение - наградить золотой медалью Общества, и это исследование»
Под «другими аспектами темы» подразумевалась теория. Так, впервые испробовав свои силы в решении экспериментальной задачи, Нильс Бор удостоился награды, как теоретик.
Неожиданно, но справедливо.
«Я ЕЩЕ НЕ ПРОФЕССОР»
В копенгагенском Архиве Бора есть хронологический список почестей, и наград, какими он щедро был осыпан за долгую жизнь Первой там следовало бы стоять золотой медали Датской академии. Но она вообще пропущена в этом блистательном перечне. Наверное, случайно. Однако в таких непреднамеренных небрежностях есть своя скрытая логика. Логика сравнительной оценки вещей. Ведь не пропущена же случайно Нобелевская премия 1922 года! Меж тем в университетской молодости Нильса Бора та медаль была, по-видимому, событием решающей важности.
Не сама медаль. Потому, что где-то на середине пути он не мог не потерять уверенности, что ее удостоится. И с той минуты работал уже не ради награды.
И не само решение задачи. Потому, что оно не вводило юношу в круг искушающих физических идей начала века. И учило скорее прошлому, чем будущему.
Решающе важным был только путь к этой медали - марафонский путь в полтора года.
Старт принял студент.
К финишу пришел исследователь.
И хотя до окончания университета - до степени магистра - ему оставалось еще более двух лет, уже сделалось, словно бы само собой, и помимо университета, историческое дело на свете появился физик по имени Нильс Бор.
И точно так же, как проведенное им исследование было работой отнюдь не студенческой по своему масштабу, так совсем не студенческими заботами по характеру своему переполнились для студента Бора, и два последних университетских года.
Время жатвы, оказывается, не кончилось. И эти заботы поднимали его в собственных глазах, то есть делали то, что всего важнее для созревания застенчивой одаренности.
Возникла мысль опубликовать ту работу. Возникла ли она у него самого или у более отважного Харальда, у отца ли, довольного сыном, или у профессора Кристиансена, довольного учеником, неизвестно. Но, по-видимому, отец со своим пристрастием ко всему английскому сыграл здесь большую роль, чем учитель со своими немецкими связями. Работу Нильса решено было отправить в Лондон, а не в Берлин, в «Философские труды Королевского общества», а не в «Анналы физики» (куда профессор Кристиансен, казалось бы, проложил торную дорогу). Однако нужно было, чтобы кто-нибудь из маститых представил Королевскому обществу в Лондоне ученое сочинение никому не ведомого юнца. Кристиан Бор вспомнил о своей встрече в Копенгагене зимой 1904 года с прославленным Вильямом Рамзаем. Сэр Вильям ехал тогда через Копенгаген в Стокгольм - получать Нобелевскую премию. Встреча была недолгой, но достаточно сердечной, чтобы по прошествии нескольких лет датский физиолог счел возможным попросить английского химика о посредничестве.
И вот для золотого медалиста все началось сначала.
Ну, конечно, не все. Это - преувеличение от легкого чувства досады, что, Педерсен-то, опубликовал свое исследование в том же 1907 году, когда они оба получили медали, а Бор. Ах, этот философ-вратарь, не всегда умевший с нужной сноровкой бросаться из ворот навстречу мячу! Разумеется, он не мог решиться, как это сделал бы на его месте другой, просто взять да, и перевести на английский свой увенчанный медалью труд, а потом - побыстрей на почту! Увенчанный еще не значило закопченный. По крайней мере в его глазах.
Но на сей раз отец уже не вправе был досадовать на «все новые исправления, съедающие время» никто ведь не назначал обязательного срока для отправки рукописи в печать. И если в двадцатидвухлетнем авторе научная требовательность сразу превозмогла торопливость тщеславия, разве не служило это добрым знаком на будущее? Теперь отсылать Нильса в Нёрумгор было бессмысленно он собирался исправлять не столько текст, сколько свою экспериментальную установку. Он решил доискиваться более точных данных. И Кристиан Бор с прежней готовностью помог сыну продолжить работу в физиологической лаборатории.
Так случилось, что ровно через год после присуждения ему академической медали студент Нильс Бор снова стал просиживать ночи возле своих аппаратов, кое в чем улучшенных. Да, ровно через год - в конце февраля 1908 года - в его лабораторных записях появились первые результаты новых измерений.
А потом пошли, и новые литературные муки. Статья не отчет. И не студенческий доклад. Да еще, когда перед глазами маячат знаменитые зеленые тетради лондонских «Философских трудов»! И так, как от повседневных университетских занятий его по-прежнему никто не освобождал, снова прошел почти целый год, прежде чем он отнес наконец на почту увесистую бандероль.
Вильям Рамзай представил его работу Королевскому обществу 12 января 1909 года. А через девять дней она была зачитана на заседании в Барлиигтон-хаузе. Но должны были пройти еще четыре месяца, чтобы она увидела свет в майском выпуске «Трудов». И пока длилась эта полная тревог процедура, копенгагенскому студенту пришлось дважды обменяться письмами с тогдашним секретарем Королевского общества известным физиком-теоретиком Джозефом Лармором. Дело в том, что английский академик Лемб выдвинул критические возражения против одного из пунктов представленной статьи, и Бору нужно было доказать неосновательность этой критики. Его опровержение Лемба стало содержанием большого подстрочного примечания. А попутно ему пришлось снабдить неожиданным примечанием, и свое письмо к Лармору, написанное 4 апреля 1909 года. Это был совсем коротенький постскриптум:
«Позволю себе заметить, что я не профессор, но только еще изучаю натуральную философию в Копенгагенском университете»
За этим постскриптумом угадываются, и его смущенный смех, и веселое зубоскальство Харальда, и удовлетворенное пошучивание отца, и счастливая улыбка фру Эллен, и торжествующий комментарий тети Ханны. (Только бабушка Дженни не могла уже внести свою лепту в юмористическое обсуждение этого казуса - она умерла годом раньше, чем ее внук опубликовал свою первую работу.)
Вот, как серьезно обернулось-то все! Секретарь Королевского общества в Лондоне, не догадываясь, как далеко он забегает вперед, уже называл молодого копенгагенца профессором.
Искушенный глаз тотчас узнал птицу по полету.
НА ОСТРОВЕ ФЮН
А молодой копенгагенец в те Дни всего лишь догонял своего младшего брата.
Их роли переменились все детство, и юность Нильс шел впереди, а Харальд его догонял. Теперь же, вступивший в университетские стены вторым, Харальд покидал их первым. Как раз тогда, ранней весной 1S09 года, он уже великолепно сдал магистерский экзамен, а Нильс к этому последнему студенческому испытанию только готовился.
Лармору он отвечал не из Копенгагена.
Он писал работу на звание магистра не дома. Снова не дома, как, и два с половиной года назад, когда ему следовало в срок справиться с работой на золотую медаль. И, конечно, тут снова действовала направляющая воля отца. Кристиан Бор уже почувствовал бесконечную совестливость исследовательской мысли сына. Он безошибочно представил себе, что в доме на Бредгаде, откуда так близко было до любой научной библиотеки Копенгагена, сочинение магистерской диссертации займет у Нильса не месяцы, а годы.
Будущему магистру предстояла теоретическая работа по литературным источникам. Он должен был показать, как электронная теория тех лет объясняла основные физические свойства металлов.
...Впоследствии об его магистерской диссертации будет сказано «Нельзя не восхищаться молодым студентом, тонко, и критически проанализировавшим огромное количество научных трудов своего времени»
Но восхищение не могло быть единственным чувством отца, пока работа писалась. Нетрудно понять его беспокойство. Учебные курсы. Монографии. Журнальные статьи по электронной теории. Их число все росло. Нильсу с его характером нешуточно грозила опасность превратиться в вечного студента.
Да-да, тут вся суть заключалась в характере.
Подходил к концу шестой год его студенчества.
Гибкие рамки тогдашнего обучения в Копенгагенском университете позволили Бору безнаказанно отстать от своих однокашников на торном пути студента, и помогли ему стремительно опередить их на тернистом пути исследователя.
Но можно бы сказать, и шире он жил, и работал в некоем собственном времени, отличном от всеобщего (не универсального, а университетского). Он двигался по жизни, повинуясь иной логике, чем требовали традиция, и норма. Отца это радовало, потому, что выводило сына из ряда вон. («Люди будут слушать его. Люди будут приходить к Нильсу, и слушать его!») Но вместе, и тревожно, а удастся ли мальчику жизнь, если он будет идти не совсем в ногу с нею? Тревоги отцов всех времен.
Заботило отца, и другое Нильсово отступление от нормы его вечные нелады с пером, и бумагой. Они все углублялись. Нильс на чал превращать домашних в своих добровольных секретарей. И Кристиан Бор. по словам фру Маргарет, не уставал повторять жене «Перестань помогать ему так усердно, пусть он учится писать самостоятельно». Трогательно, наверное, звучало это - «пусть учится». Нильсу шел уже двадцать четвертый год, а для отца он все оставался мальчиком, которого еще не поздно переделывать. Фру Эллен - добрейшая душа - оправдывала сына. В его недостатках она видела только особенности склада. Они исправлению не подлежали. А уж осуждению тем более. И, может быть, вправду ее доброта постигала сына глубже, чем отцовская требовательность. Фру Маргарет запомнила ее слова «Но эта требовательность была бесполезна, потому, что Нильс не мог работать иначе». И вопреки мужу фру Эллен все чаще терпеливо писала под медленную диктовку сына. На языке Кристиана Бора это называлось недопустимым потворством.
Вот еще, и поэтому для работы над магистерским сочинением Нильс должен был зимой 1909 года отправиться в сельское уединение.
Однако на сей раз не в Нёрумгор. Эта страница детства, и юности была дописана до конца. И стала только милым сердцу воспоминанием. Со смертью бабушки Дженни вступило в силу завещание четы Адлеров нёрумгорская вилла переходила по дарственной в собственность Копенгагенского муниципалитета для создания в ней детского дома. По завещанию на протяжении жизни двух поколений кто-нибудь из Адлеров должен был участвовать в управлении этим детским домом. И Нильс Бор не знал тогда, что через полвека придет для него черед попечительства, и он будет опять навещать Нёрумгор, но уже в совсем новой роли.
...Он готовился к магистерскому экзамену, и сочинял диссертацию на острове Фюн, в тихом Виссенбьерге. Сын местного священника - молодой физиолог Хольгер Мёльгор - был в Копенгагене ассистентом Кристиана Бора. Надолго, чуть не на полгода, поселился Нильс в обители виссепбь-ергского викария. И увидел, что это хорошо.
В начале марта 1909 года он написал Харальду:
«В моей здешней жизни все прекрасно во всех отношениях.
Я ем, и сплю чудовищно много - к удовольствию мамы (прости за вздор, мне, и самому это доставляет удовольствие).»
Потом - в конце апреля:
«Так славно, что сюда пришла уже настоящая весна, и распустились первые анемоны. Мои занятия идут отлично, и я начинаю с радостью думать о предстоящем экзамене.»
Потом - в мае:
«Дела идут великолепно, и я не могу тебе выразить, с, каким удовольствием я предвкушаю то прекрасное время, когда после экзамена снова смогу пожить в Копенгагене перед поездкой за границу.»
Потом - в начале июля:
«Теперь я, к счастью, покончил со всеми писаниями. Это в самом деле замечательно, хотя я, и не могу, в отличие от одного магистра, сказать, что вполне удовлетворен результатами. Проблема была так широка, а мое перо так легко уводило меня в сторону, что я должен быть доволен уже тем, что справился хоть с несколькими аспектами темы. Надеюсь, что моя работа заслужит одобрения экзаменаторов.»
Все было в том первом виссенбьергском изгнании прекрасно, великолепно, радостно, замечательно. Решительно все.
...На его столе в доме викария громоздились труды по электронной теории Лоренца, и он признавался «Я сейчас в полном восторге от нее»
...Словно бы хронику происшествий, читал он у Абрагама главы, относящиеся к векторному исчислению. «Очень интересно!»
...Профессор Кристиансен доверил ему манускрипт своего будущего учебника физики. «Я наслаждаюсь им»
...Ему попали в руки «Этапы на жизненном пути». Сёрена Кьеркегора. «Не верю, что можно было бы легко найти, что-нибудь лучшее. Я даже думаю, что это одна из самых восхитительных книг, какие мне доводилось читать, когда-нибудь»
...Пришла наконец пересланная из Копенгагена верстка его обширной статьи для майского выпуска «Философских трудов». Королевского общества. «Она так прекрасно отпечатана, и так тщательно выверена (ни одной ошибочной цифры), что закончить корректуру было легче легкого»
...Почта регулярно доставляла письма от брата, и каждое было для него вдохновляющим напоминанием об их нерушимой дружбе. «Я полон радостного ожидания той поры, когда мы сможем многое делать совместно, и надеюсь, что нам обоим это будет доставлять массу удовольствия»
Радостное ожидание.
Масса удовольствия.
Ему, и вправду - без преувеличений - жилось «прекрасно во всех отношениях». Он молод был! И ответные письма брату писал точно в неудержимых приступах молодости. Его одолевали надежды. И в предчувствиях не слышалось никаких тревог. Даже туманно странная философия Кьеркегора - «поэта-мыслителя особого рода», как называл себя этот несчастливый гений, - освобождалась для двадцатичетырехлетнего Бора от своего безутешного отчаяния. Как бы в ответ на его искреннейший оптимизм она оборачивалась к нему только влекущей своей человечностью - покоряющей несеверной страстностью, и безоговорочным возвышением духовного начала в грешном мыслящем существе. И хотя все в нем, давно отвергнувшем бога, чуждалось христианской мистики Кьеркегора, ему становилось настоятельно необходимо поскорее приобщить, и Харальда к кьеркегоровской поэзии. И однажды старики Мёльгоры могли наблюдать, как он, обычно немного медлительный, выскочил из дома с маленькой книгой в руках, и поспешно зашагал по направлению к почте.
Переписка с Харальдом - это было, пожалуй, самое глубинное, чем вознаградили его те месяцы на острове Фюн за вынужденное уединение.
СПОР В ПИСЬМАХ
Они переписывались впервые, потому, что впервые разлучились на долгий срок. (Не считать же недавней поездки Харальда в Англию на Олимпийские игры 1908 года.) Для обоих наступила разлука в квадрате оба уехали из Копенгагена, и оба надолго, оставив мать, и отца погруженными в заботы о старшей дочери, у которой не очень-то ладилась жизнь.
Нильс уехал первым, когда Харальд играючи готовился к выпускному экзамену. И уже в доме священника Мёльгора Нильс узнал, что в марте брат без труда стал магистром, а в апреле отправился совершенствоваться за границу. На Харальдовых конвертах, и открытках появились немецкие марки со штемпелем достославного города математиков - Геттингена.
Там в конце апреля, еще не успев приобрести новых друзей, одиноко встретил Харальд свое двадцати двухлетие. И лучшим противоядием против естественного чувства заброшенности было для него письмо из захолустного Виссенбьерга. Оно донесло до него голос Нильса:
«Тысяча поздравлений! На сей раз это не обычный день рождения, а начало чего-то совершенно нового. Я буду так рад за тебя, если в Геттингене ты действительно сможешь развиваться, как математик, наделенный индивидуальностью, и вообще суме-• ешь расти, как личность.»
И Нильс, в свои черед, избавлялся от собственного чувства заброшенности, когда до него долетал из Геттингена голос брата:
«Вот вернусь домой, передохну немного, и с удовольствием покопаюсь в математической физике, чтобы оказаться способным следить за ходом твоей мысли, особенно во всем, что касается этих крошечных электронов»
Они, не скупясь, сообщали друг другу о своих занятиях, и планах. Разница между ними состояла только в том, что Харальду даже длинные письма не стоили никаких усилий, а Нильсу даже короткие давались ценою упрямого труда.
В семейном фольклоре сохранился рассказ Харальда о том, как однажды он увидел на Нильсовом письменном столе давно оконченное, но не отправленное письмо, и спросил брата, отчего же он медлит с отправкой. «Да, что ты! - услышал Харальд в ответ. - Это же всего лишь один из первых набросков черновика!» Зная эту черту Нильса, Харальд иногда в конце письма милостиво щадил его «Вообще говоря, ты можешь, и не отвечать»
Но в том-то все, и дело было, что он не мог не отвечать Харальду. Не мог не писать ему! Как впоследствии не мог не писать длинных писем Маргарет Норлунд, сначала невесте, потом жене. Ему нужно было выговариваться. Ему необходимо было слышать собственное эхо в родственной душе. Он всегда искал понимания. И черновики его писем были того же происхождения, что варианты настоящей прозы, чтобы высказаться, надо было выразиться. Ему это не давалось сразу.
Менее всего их письма походили на обмен домашней информацией. Они размышляли вслух - друг для друга. И всегда доверительно. Даже, когда расходились во вкусах, и мнениях.
Это, как раз тогда, в той первой разлуке, Харальд писал Нильсу, как премило было бы, если б они могли вместе с матерью усесться втроем вокруг колченогого столика, чтобы «сообща почитать, что-нибудь действительно хорошее». Строки звучали мечтательно, а меж тем они завершали письмо, полное решительного несогласия с Нильсовой оценкой Кьеркегора. «Почитать, что-нибудь действительно хорошее» означало «только не твоего философа-поэта!» Харальд прямо признавался, что даже не стал утруждаться чтением «Этапов на жизненном пути». Полистал, и понял это не для него. Он готов был отдать должное «надменному таланту» (пли «высокомерному таланту» - каков эпитет!) автора, но, и не более того. Он предпочитал бесспорные ценности - сказки Гофмана, и прозу Гете.
Впервые они так разошлись во мнениях.
Нильс тоже любил бесспорные ценности. Со школьных лет он помнил не только «Приключения датского студиозуса». Поуля Мартина Мёллера. Он многое знал наизусть из Гете, и Шиллера. Уже успел полюбить исландские саги, и индийские сказки, Теккерея, и Диккенса. Но бесспорное он не предпочитал спорному.
Хотя Кьеркегор, чья жизнь принадлежала первой половине XIX века (1813 - 1855), давно числился классиком датской литературы, и датской философии, бесспорным в нем было только это - причисленность к классике. Кто-то назвал его датским Достоевским. Кто-то другой - датским Ницше. Одни почитали его пророком, другие - безумцем. Экзистенциалисты нашего века уже готовились признать его своим отцом. Он противопоставил себя Гегелю. Объективной значимости познания противопоставил ценность философских исканий только для самой ищущей личности. Он был демонстративно антинаучен:
«Гений по существу своему бессознателен - он не представляет доводов»
И право же, тот, кто захотел бы нарочно столкнуть молодого Нильса Бора с чем-нибудь замысловато-туманным, и причудливо-вдохновенным в сфере психологии, и философии, не мог бы сделать более точного выбора.
Это была стихия размышлений, прямо противостоявшая той, в, какую погружен был без пяти минут магистр, писавший диссертацию по физике. Но чем-то его покорила эта напряженная смена неожиданностей мысли, эта диалектика без достаточной логики, это обращение к чувству, как к философскому аргументу. А когда Кьеркегор бывал безупречно рассудителен, заставляли о многом задуматься точность, и горечь его парадоксов.
«Люди нелепы. Они никогда не пользуются свободой, которая у них есть, но требуют той, которой у них нет; у них есть свобода мысли, они же требуют свободы выражения»
Может быть, еще, и потому без пяти минут магистр обольстился Кьеркегором, что тот непредвиденно вернул его на финише университета к начальной студенческой поре, когда он, Нильс Бор, отыскивал математическую модель свободы волн.
Снова вопреки Гегелю, в противовес естествознанию, и всему опыту человечества Кьеркегор настаивал на безусловной независимости человеческой личности от истории. Он неистово утверждал полную свободу воли. И, предоставляя личности право выбора любых решений, требовал от человека нравственной ответственности за свое бытие - за самого себя. А кончалось его построение мистическим слиянием достигшего абсолютной свободы человека с неким абсолютным божеством - Вечной Силой, проникающей все, и вся. И он словно бы не замечал, как приходил к безвыходному противоречию абсолютность этой все определяющей силы еще до таинственного слияния человека с нею лишала человеческую личность всякой свободы выбора. Логически получалось так, что все исходило от этой силы, раз она абсолютна. Свобода воли превращалась в бессмыслицу.
Старая проблема, и тут упиралась в тупик. И вполне вероятно, что молодому Бору, хоть, и повзрослевшему на пять лет, снова могла показаться заманчивой надежда решить эту проблему без философии - с помощью математики.
А вообще разве пять лет - это так уж много в истории роста цельной натуры? Такие натуры меняются неприметно, иногда всю жизнь оставаясь, как бы равными самим себе. Про них, и в старости говорят, что они сохранили в душе детскость. Даже десятилетием позже, в 1919 году, когда он был уже мировой знаменитостью в теоретической физике, ему не раз доставляло удовольствие посвящать своего первого ассистента голландца Крамерса в те давние размышления о математическом моделировании свободы воли.
Оттого-то легко представить себе, и другое на последнем курсе университета его соблазнило в Кьеркегоре то же, что на первом курсе соблазнило в головоломных лекциях математика Тиле зашифрованность хода мысли! Он мог бы, и тут повторить «Понимаете ли, это было интересно юноше, которому хотелось вгрызаться в суть вещей». А сверх зашифрованности хода мысли здесь была еще, и не очень понятная поэзия. (Не очень понятная, однако же несомненная.)
Неизвестно, знал ли он тогда, что писал об «Этапах» его учитель философии - «дядя Хеффднпг»:
«В поэтической форме они изображают различные основные представления о жизни в их взаимной противоположности. Для Кьеркегора «этап» не есть период жизни, следующий за другим в силу естественного закона развития. Нет, каждый этап изображен столь резко очерченным, и замкнутым, что от одной стадии к другой можно перейти лишь непостижимым скачком.»
Хеффдпнг не возражал Кьеркегору. Он только хотел его понять. Это было не просто. Совсем не просто.
Что давало право философу пренебрегать естественным законом развития? Что следовало подразумевать под непостижимым скачком от одного этапа жизни к другому? У человека трезвого склада мышления Кьеркегор не мог не вызывать острого чувства неудовлетворенности.
Это, и случилось с Харальдом Бором. Оттого-то он, по горло занятый в Геттингене строго научными изысканиями для докторской диссертации, полистал, и отбросил в сторону присланные Нильсом «Этапы». Да, но ведь, и Нильс был по горло занят в
Виссенбьерге строго научными изысканиями. И тоже для диссертации. Какое же различие между братьями тут обнаружилось вдруг?
Уж не был ли склад мышления старшего недостаточно трезвокритичен? Но в те же дни, в летнем Виссенбьерге, он написал однажды Харальду по поводу своей магистерской работы:
«Надеюсь, она заслужит одобрения экзаменаторов. мне удалось ввести в нее некоторые частности, главным образом негативного свойства (ты же знаешь скверную особенность моего ума - отыскивать ошибки у других)»
Были у него возражения, и датскому «поэту-мыслителю особого рода». Он готов был оспаривать его идеи. И оспаривал! Но складу его мышления, кроме трезвого критицизма, присуща была дьявольская тонкость. Или, пожалуй, лучше дьявольская деликатность. Между прочим, не потому ли ему нелегко было писать? Он все боялся окончательными словами повредить тонкую ткань мысли. Но живо чувствовал, и другое - как опасно обрушиваться на философскую поэзию бескомпромиссными ударами здравого смысла окончательными мыслями можно было повредить тонкую словесную ткань. Еще до того, как Харальд расхолаживающе откликнулся на посланную ему книгу, Нильс отправил вдогонку второе письмо с упоминаниями о Кьеркегоре:
«Когда ты прочитаешь «Этапы», я тебе кое-что напишу о них. Я сделал ряд заметок (о моих несогласиях с К.), но, право же, не собираюсь быть настолько банальным, чтобы пытаться своим бедным недомыслием испортить тебе впечатление от этой прекрасной книги»
Поразительно - как же это он так оплошал?! Зря спешил на почту, не сумев предугадать реакции брата. Потом чуть ли не просил прощения за критические заметки по адресу Кьеркегора, и даже не рискнул сразу послать их Харальду, боясь ранить его эстетические чувства. Уж, казалось бы, они-то должны были знать друг друга назубок!
Может быть, тут повинно было расстояние, впервые разделившее их?
А может быть, неизменно восторженная любовь к брату немножко ослепляла Нильса, и он не совсем точно рисовал себе его внутренний мир? Ведь даже через полвека, накануне смерти, когда уже сама история все смерила своею мерой, Нильс Бор сказал о Харальде Боре:
- Он был во всех отношениях даровитее меня.
«Во всех» - не меньше!
Оттого-то он, очевидно, и не предугадал реакции брата на странно-непонятного Кьеркегора, что посылал книгу не столько ему, Харальду, сколько своему отражению в нем. А отвечало не это отражение. Отвечал реальный Харальд - блестяще талантливый, замечательно умный, но мыслящий чуть рассудительней, чем это позволено гению.
...Непредсказуемы пути человеческой мысли. Сегодня уже нельзя установить, мелькнула ли в сознании Нильса Бора хотя бы тень воспоминания о кьеркегоровых «непостижимых скачках», когда через четыре года его самого озарила догадка о непостижимых скачках электронов с орбиты на орбиту в атоме Резерфорда. Эти скачки были еще менее доступны логическому осмыслению. Они еще разительней противоречили «естественному закону» непрерывности процессов в природе. И для них-то уж нельзя было найти даже поэтического оправдания. И все-таки надо было провозгласить их возможность, и реальность.
Так не в том ли, помимо всего прочего, состоят взаимные услуги искусства, науки, и философии, что на крутых поворотах пути, когда заносит, они безотчетно подставляют друг другу плечи - для опоры. И для отваги.
Именно безотчетно. После Виссенбьерга Нильс Бор никогда уже не возвращался к изучению Кьеркегора. Фру Маргарет сказала об этом в беседе с Томасом Куном, и объяснила:
«у него не было интереса к проблемам, над которыми билась кьеркегорова мысль»
А Леон Розенфельд, участвовавший в беседе, добавил:
«Однажды он сказал мне «Как жаль, что столько искусства, и столько поэтического гения было растрачено на выражение таких безумных идей!»
БЕЗ ПЯТИ МИНУТ МАГИСТР
В середине лета он «покончил со всеми писаниями» - магистерская диссертация была готова около 50 страниц рукописного текста, которые не очень его удовлетворяли.
Хоть, и мимоходом, но неспроста подосадовал он на эту неудовлетворенность в письме к Харальду.
У него на столе уже лежали пересланные из дому зеленые тетради майского выпуска «Философских трудов Королевского общества». Авторские экземпляры! Они излучали солидность, как стены Английского банка. Большой формат - для неторопливого чтения в кресле. Крупная печать - для старческих глаз. Плотная бумага с легкой желтизной - словно заранее выдержанная в архивных подвалах. И чувствовалось то, что на пей напечатано, - это вклад, если не в банк, так в науку - в сокровищницу знания, как говаривали на ученых юбилеях, и защитах диссертаций. А рукопись своей магистерской работы он не мог представить в виде такой несокрушимой тетради. Что с того, что тема на сей раз была гораздо глубже, и современней! Вклада не получилось. Он без самообольщений сознавал, что сделал более чем достаточно для выпускного экзамена, но не для обогащения самой электронной теории металлов.
Эта работа должна была ему скорее напоминать его же собственный семинарский доклад о радиоактивности. Обзор литературы вопроса. Рассмотрение чужих данных, и чужих взглядов. Приобщение - правда, критическое - к научной злобе дня.
...Конечно, электронная теория продолжала оставаться научной злобой дня, хотя была уже старше самого Бора. Ее начало восходило к 80-м годам прошлого века, когда, и электрон-то еще не был открыт, и слова такого еще не было в обиходе физики.
Но к той поре, когда в Копенгагене профессор Кристиансен давал магистерскую тему своему студенту Бору, электрон был уже пятнадцать лет, как крещен (1894, Дж. Стони), и двенадцать лет, как открыт (1897, Дж. Дж. Томсон), и стала уже известна реальная величина его малости (примерно одна двухтысячная массы легчайшего атома - водорода), и теория электронов уже сумела довольно верно описать немало явлений природы, где эти заряженные шарики играют первостатейную роль. И естественно, что от главного ствола теории отпочковалась целая ветвь - электронная теория металлов уж в этих-то образцовых проводниках электричества первостатейная роль электронов была вне сомнений.
Физики не знали еще ничего падежного об устройстве атомов. Но всюду, где было вещество, были, и электроны. Они не могли не служить обязательными детальками атомных конструкций. Очень активными из-за своего заряда, и очень подвижными из-за своей малости. Воображению физиков представились свободные электроны, оторвавшиеся от материнских атомов, и вольно блуждающие в межатомных пространствах внутри металлов. Где-то на рубеже нового века - около 1900 года - появился наглядно-убедительный термин электронный газ! И те же статистические законы, что были найдены в XIX столетии для истолкования повадок неисчислимых скоплений газовых молекул - законы кинетической теории Клаузиуса, Гаусса, Максвелла, - показались физикам вполне пригодными, и для объяснения повадок газа электронного.
Эта классическая статистика в известных пределах работала хорошо. Но не все получалось, как надо. Даже такая простая величина, как теплоемкость металлов, по теории оказывалась иной, чем была на деле. С предсказаниями формул расходились свойства металлов при низких температурах. И многое другое не поддавалось расшифровке. Формулы уточнялись, по возникали новые расхождения.
Оттого-то электронная теория продолжала оставаться беспокойной злобой дня.
И вот, одолевая в доме виссенбьергского викария научные сочинения Томсона, Абрагама, Друде, и прежде всего Лоренца, начинающий теоретик Нильс Бор почувствовал, что, видимо, в самих основах электронной теории не все и не до конца благополучно. Не все, и не до конца.
Юноша с просторным лбом и младенчески припухлыми губами. Утром - на свежую голову - ясные дали Лоренца. Вечером, на сон грядущий - темные глубины Кьеркегора. Он вглядывался, и в эту ясность и в эту тьму своими чуть тяжеловатыми, внимательными глазами. Не было никакой - ни близкой, ни далекой - связи между -этими вещами. Единственной границей соприкосновения был только он сам, вгрызавшийся в суть вещей. Единый - неделящийся. Оттого-то сила его проницательности от точки приложения не зависела. И так же, как вечерами различал он за кьеркегоровской тьмой свет поэзии, так при свете дня видел темные пятна за лоренцевской ясностью. И второе было бесконечно важнее первого датскому поэту-мыслителю предстояло в конце концов оказаться лишь непредвиденным встречным на его духовном пути, а голландский физик-теоретик, вышедший в дорогу тридцатью годами раньше, не мог не стать одним из его великих учителей. И больше того - спутником надолго, и оппонентом навсегда. Все это прояснилось позднее, а началось тогда.
Одно за другим появились два признания. Весною - в письме Харальду «Я сейчас в полном восторге от нее» (от лоренцевой теории электронов). Летом - в магистерской работе:
«Кажется несомненным, что в представлениях, выдвинутых Лоренцем, есть слабые места, по крайней мере с формальной точки зрения.»
Не столь уж существенно, какие слабые места он обнаружил и обнажил, а, какие только почуял. Пока это были лишь педантические подробности знания. Он недаром сделал оговорку - осторожную, и почтительную - о формально слабых местах. И недаром Харальд пообещал ему после возвращения из Геттингена заняться математической физикой, чтобы вникнуть в ход его размышлений «об этих крошечных электронах». Вслед за старшим братом младший полагал, что дело тут прежде всего в математических хитростях ход размышлении Нильса дальше пока не шел. Тогдашней физической картины мира эти размышления не задевали.
Автору жизнеописания так хотелось бы, чтоб задевали! Но этого не было - час еще не пришел.
Без пяти минут магистр думал о неблагополучии в электронной теории металлов на языке тех же классических представлений об электроне-шарике, и ньютоновой механике микромира, на, каких сама эта теория строилась. Почва, чтобы идти дальше, не была еще подготовлена историей.
...Как раз тогда, ранним летом 1909 года, в не очень далекой дали от Виссенбьерга, и Копенгагена - в манчестерской лаборатории будущего лорда Резерфорда - была только-только закончена экспериментальная работа из разряда тех, о которых потом говорят «Вот с этого-то, в сущности, все и началось!»
Тридцати восьмилетний Резерфорд к тому времени еще не удостоился ни звания лорда, ни более скромного - «сэр Эрнест». Очевидно, с точки зрения британской короны его научные заслуги были тогда еще недостаточны для этого. И на ту экспериментальную работу 1909 года сперва не обратили должного внимания ни британская корона (что было совершенно простительно), ни физики-теоретики (что было простительно уже в гораздо меньшей степени). А меж тем в той работе впервые дало знать о своем существовании атомное ядро!
Вот отчего впоследствии осозналось, что с той работы резерфордовцев «все, и началось». С нее предстояло начаться атомной модели Резерфорда. А с теоретического оправдания этой модели предстояло взять старт неклассической механике микромира. А там и неклассической статистике с ее небывало новыми законами - единственно пригодными для описания электронного газа. Оттого, и будущее электронной теории металлов притаилось в той манчестерской работе 1909 года. (В ней столь многое было заключено подспудно, что в ее глубинах притаился вообще весь наш атомно-ядерный век, включая судьбу самого Бора.)
Разумеется, никто еще не знал ничего этого и ничего не мог бы предугадать. И двадцатичетырехлетний датчанин, как раз тогда прикоснувшийся к одному из многих больных мест физики микромира, не только не способен был ничем помочь ей, но, и не в силах был понять, отчего не способен. Как и все знаменитости из Англии, Германии, Голландии, чьи труды ему пришлось проштудировать в виссенбьергском изгнании, он был подобен тогда врачу, который лечит симптомы, а не болезнь. И не сознает этого, потому, что сама болезнь еще неизвестна медицине.
Думая о своей магистерской диссертации без чувства удовлетворенности, он, и себе помочь ничем не мог. У него оставался только простор для математических иллюзий. Он ведь еще не во все формальные тонкости окунулся. Вот получит магистра и сразу же - за докторскую! На ту же тему Кристиансен, конечно, согласится. Времени будет много, и дело сделается. А если и не сделается положительно, то по крайней мере углубится критика существующей теории. Разве не терпение, и труд решают все?
На нескончаемом оптимизме была настояна его готовность к труду.
А его терпение. Двадцатичетырехлетний Резерфорд в свою магистерскую пору написал невесте «Человек науки должен обладать терпением дюжины Иовов». Он потому написал это, что чувствовал, как недоставало ему терпеливости. Это он заклинал себя. А у двадцати четырехлетнего Бора терпения и вправду хватило бы на дюжину библейских мучеников. Неутомимым терпением - совсем не по возрасту - была вспоена его кажущаяся медлительность.
Хронологическая справка в Архиве Бора сообщает:
«1909 - Бор получил в Копенгагенском университете степень магистра наук по физике»
В АУДИТОРИИ № 3
А потом было второе виссенбьергское изгнание, начавшееся весной 1910 года. И на этот раз тут уж не надо угадывать повелевающей воли отца - изгнание было совершенно добровольным в доме викария Мёльгора так хорошо работалось, и так полюбили там немножко надмирного молодого копенгагенца, что, право же, кощунственно было бы ему - теперь уже без пяти минут доктору - искать другой тишины и другого отъединения от столицы. И на этот раз он увез с собою оттуда не около 50, а около 180 страниц рукописного текста. А если прибавить обширную библиографию проблемы, то, и все 200.
Хронологическая справка в Архиве Бора сообщает:
«1911 - Бор получил степень доктора в
Копенгагенском университете, защитив диссертацию, в которой рассматривалось приложение электронной теории к объяснению свойств металлов»
...Аудитория № 3 была переполнена. Те, кто не догадался прийти пораньше, стояли в коридоре у распахнутых дверей и толпились на университетской лестнице.
Об этом на следующий день после защиты писала одна из копенгагенских газет. По малым поводам на следующий день неправды не пишут даже газеты - для этого должно пройти время. Механизм, какого же любопытства переполнил тогда маленькую аудиторию № 3, и собрал толпу за ее дверями?
Интерес к электронной теории металлов? Молва об удивительных идеях и открытиях диссертанта?
Но проблема была слишком специальной для широкого эха даже в университетских стенах. А для завлекательной молвы почвы не было. От официальных оппонентов - профессора Хегора, и профессора Кристиансена - мог исходить лишь один необычный, однако вовсе не соблазняющий слух «Едва ли в Дании найдется кто-либо, достаточно сведущий в электронной теории, чтобы авторитетно судить об этой диссертации». Во время защиты Кристиансен прямо так и сказал. А если он говорил это, и раньше, то таким предварением можно было разве, что рассеять, а не собрать толпу любопытных.
А толпа собралась.
Иногда защиты сулят занятный спектакль, когда от оппонирующих сторон можно ожидать внезапной схватки или остроумных выходок. Но тут и этого никак не предвиделось. Вот, когда годом раньше младший из братьев - Харальд Бор - защищал свою докторскую диссертацию по математике «Вклад в теорию рядов Дирихле», нечто забавное можно было предвидеть, и оно действительно произошло в аудитории появилась вся олимпийская сборная Дании. Рассказывали - и это похоже на правду, - что футбольные коллеги Харальда выражали явное неудовольствие, когда кто-нибудь из профессоров слишком словообилыю задавал диссертанту мудреный вопрос им казалось, это делается с подвохом, и судьба хавбека-математика повисает на волоске. Нильс до таких спортивных высот не дошел и такой чести не удостоился.
А толпа собралась.
Родственники? Друзья? Однокашники?
Да, конечно, среди незнакомых, и малознакомых лиц он мог увидеть едва ли не всех, кто его любил и кого любил он сам. Они-то пришли вовремя, и без труда заняли места в аудитории. В молодости каждого случаются такие события, когда прожитая жизнь, совсем недолгая, вдруг предстает перед человеком вся - с самых азов, - воплощенная в живых еще лицах. Оттого и в живых еще, что она, эта жизнь, длилась пока недолго. Так бывает на свадьбах. И на защитах бывает так. Дом, и детские дружбы, школьное отрочество и университетская юность - все это вдруг предстало перед Бором, как на моментальном снимке, в едином зрелище внимательных лиц, к нему обращенных. Отсюда, из этой аудитории, начиналась в те минуты дорога его полной самостоятельности. И он видел десятки ободряющих глаз, провожавших его в необозримое, и неизвестное будущее.
Воображению легко представляется целая компания его приятелей по Гаммельхолмской школе, усевшихся в задних рядах. Иных он не встречал уже долгие годы и знал только, что ни один из них не сделался физиком. И, конечно, сидел среди них Оле Кивиц - староста их класса, неизменный друг, завещанный ему детством на всю жизнь. Начинающий хирург, он понимал лишь, что Нильс все тот же в школьные времена озадачивал своим критицизмом учителя физики, теперь - оппонентов.
Сидели тесной компанией, и недавние друзья по «Эклиптике» - философствующие не философы. И был среди них, конечно, Эдгар Рубин, успевший стать ученым-психологом. И были, конечно, братья Норлунд - Нильс Эрик, успевший стать математиком, и Пауль, ставший историком. Электронная теория, и для них, как для Оле Кивица, была темным омутом, но и они не могли не почувствовать, что друг их все тот же за частностями знания доискивается сути вещей.
Воображение легко находит в недалеком ряду покорную фигуру фру Эллен. Она пришла во всем черном, и беда была в ее глазах, и он, наверное, читал в ее неуверенном взгляде «Ах, скорее бы кончилось это последнее твое испытание!» А рядом - тетя Ханна, как всегда прямая, и независимая, и в ее неукротимом взгляде другое «Ах, молодец, подольше бы длилось это очевидное твое торжество!» И глаза Харальда были понятны «Да не волнуйся ты, старик, все идет, как надо!» Только мыслей сестры Дженни прочитать он не мог видится, как сидит она возле матери, опустив голову.
Но отчего пришли на его защиту те, кто толпился на лестнице, и в коридоре? Что же их все-таки привлекло? Какие чары?
Если этих чар еще не было в его идеях, очевидно, они уже ощущались в самой его личности. Не молва о выдающихся открытиях, а молва о выдающемся даре уже сопутствовала ему. Это был отсвет того внутреннего горения, которое в раннюю университетскую пору заметила в нем Хельга Лунд «Кстати о гении.» Есть трудно определимая притягательность даже в смутных признаках еще не заявившей о себе громогласно гениальности. Может быть, это силовое поле надежды. Может быть, тотчас различимая отмеченность. В Харальде был блеск, в Нильсе - отмеченность. Много лет спустя Эйнштейн говорил, что Бор всегда казался ему словно бы немножко загипнотизированным. Загипнотизированным изнутри. Это был знак его человеческой особости. Она не могла не привлекать.
...И вот он стоял на месте подзащитного, и говорил вопреки обыкновению без всякой словоохотливости. В газетном отчете было даже отмечено «Д-р Бор почти не принимал участия в процедуре, непродолжительность которой была рекордной». Но все-таки защита длилась полтора часа. Говорили оппоненты.
«Профессор Хегор разбирал диссертацию с точки зрения литературной, и у него не нашлось ничего, кроме восхвалений по адресу автора за осведомленность в предмете. Профессор Кристиансен продолжил разбор в более специальном плане, но и его выступление могло быть названо оппонированием только в самом фигуральном смысле слова. Он говорил в своей обычной приятной манере, рассказал несколько анекдотических историй, а в похвалах работе Нильса Бора зашел так далеко, что выразил сожаление по тому поводу, что это исследование появилось не на иностранном языке»
Бор внимал этим панегирикам с глубоким смущением. И если мог он тогда поймать себя на тщеславном чувстве, то, право же, на простительном, и неизбежном волновало сознание, что все это слушал одип человек, недавно возникший в его жизни и сразу занявший в ней ничем не ограниченное место. И видится, как со странной пристальностью взглядывал он ненароком на братьев Норлунд, сидевших бок о бок со своей сестрой Маргарет, и старался изо всех сил не встретиться глазами с нею.
Впрочем, ему уже вовсе не нужно было завоевывать ее любовь. (Да и представим ли он в роли завоевателя?!). Это уже случилось само собой на протяжении тех полутора лет, что прошли со дня их знакомства. А познакомились они вскоре после того, как он получил магистра. И весною прошлого года, во время второй поездки к виссенбьергскому викарию, его мысли занимали уже не только Лоренц, и Друде, Томсон и Джинс, Ланжевен, и Вейсс. Когда копенгагенский состав перед переездом на остров Фюн остановился в последнем, самом западном зеландском городке - Слагельсё, он не мог не подумать с волнением «Это ведь родные места Маргарет!» Может быть, только оттого они и не встретились раньше, что она, дочь местного аптекаря, все детство, и юность провела в Слагельсё и там училась, готовясь стать преподавательницей иностранных языков.
Она была на пять лет моложе его, и ей было двадцать,* когда они познакомились. Прекрасны были ее глаза - внимательные, отважные и полные жизни. Пленяла красота без изнеженности, и здоровье юности - пожалуй, сельская красота и негородское здоровье. На фотографиях той поры, где они сняты вдвоем, он весь - стеснительность, и напряженность, она - свобода и доброта, и оба - внутреннее воодушевление.
Они были помолвлены еще до его защиты. И она уже помогла ему пережить самое большое горе, какое выпадало на его долю до той поры.
...Копенгагенская газета, сообщая про толпу за дверями аудитории, написала о нем, о диссертанте «Бледный, и скромный молодой человек.» Скромный - это было в нем всегдашнее, и на всю жизнь. А бледный - это отражало не только понятное волнение и замученность перед защитой. Его бледность была того же происхождения, что траур на фру Эллен, и еще не рассеявшаяся беда в ее глазах. И того же происхождения была его необычная безучастность. Острейше, и несправедливо недоставало тогда в аудитории отца. И с этим ничего уже нельзя было поделать.
Он скончался совсем недавно - 3 февраля 1911 года. Ошеломляюще внезапно. Ему было всего пятьдесят шесть. Он мог бы еще жить, и жить. Ему посчастливилось дождаться минут величайшего удовлетворения, когда Харальд, в которого он одно время не слишком верил, великолепно защитил свою докторскую диссертацию. Но судьба не дала ему пережить такие же минуты еще раз - на защите старшего сына. Между тем до последнего часа он жил в счастливом предвкушении Нильсова успеха. Есть рассказ фру Маргарет об этом:
«Вечером, когда мы сидели с Нильсом в его комнате в родительском доме, радуясь тому, что он только, что довел до конца последние исправления в своей диссертации, его отец время от времени к нам заходил он знал, как это трудно было для Нильса решиться сказать себе «Ну, вот теперь работа завершена», - и потому был счастлив созерцать действительно законченную рукопись. Я, и сейчас вижу перед собой сияющую улыбку на его лице, когда он заглядывал к нам в комнату.
Я оставила их часов в 10 - 11 вечера, условившись с Нильсом встретиться в 10 утра, чтобы пойти погулять. Однако, когда мы шли навстречу друг другу, я уже издали могла заметить, что он на себя непохож. Он рассказал, что ночью от сердечного приступа умер отец. Когда мы присели на скамью, он сказал мне «Давай всегда, каждый день, немного разговаривать о моем отце.»
Никто, конечно, не испытал бы с большим правом, чем Кристиан Бор, чувства гордости и торжества при виде той переполненной аудитории № 3 и, главное, той внемлющей безымянной толпы в университетском коридоре. Может быть, ему подумалось бы, что вот, и начинает сбываться его давнее пророчество «Люди будут приходить к Нильсу и слушать его!»
Но нет, время паломничества пока не настало. Оно лежало, как раз в том необозримом будущем, в которое тогда только еще уходил его Нильс, собиравшийся осенью впервые покинуть Данию.
...Копенгагенцу не нужно никаких усилий, чтобы ощутить дыхание мира. Корабли под всеми флагами со всех широт приносят с собою это дыхание земных просторов. И чайки Северного моря его приносят. И ветры Атлантики. Корабли во все века звали копенгагенцев в открытый мир, и чайки звали, и ветры. Но тут было совсем другое двадцатишестилетний доктор философии Копенгагенского университета оставлял свою Данию по зову времени, а не пространства. По зову самой истории, уже нуждавшейся в его особости, терпеливой силе, и проникновенной сосредоточенности.
Конец первой части.

