У выхода из столовой стоял бачок на десять кранов с теплой водой семинаристов заставляли после еды полоскать рот. Вначале он не понимал, кому, и зачем это нужно. Потом убедился полезно. Привычка помогла ему сохранить зубы здоровыми до глубокой старости.
В Петербурге, студентом университета, он прочитал «Рассказ о семи повешенных». Леонида Андреева. Приговоренный к смертной казни, брошенный в одиночку, Сергей Головин каждое утро начинал гимнастикой по «необыкновенно рациональной системе» какого-то немца Мюллера. У Головина каждое утро могло стать последним, у Иванэ впереди была вся жизнь. Он побежал в магазин, отсчитал скудные гроши, купил руководство. С тех пор зарядка - утренняя, и вечерняя - стала неотъемлемой частью его распорядка дня. Где бы то ни было дома, в номере гостиницы, в каюте океанского корабля.
Командированный в Берлин, он жил на квартире знакомого доцента. Тот, возвращаясь домой даже далеко за полночь, не срывал покрывала с постели, не швырял его куда, и, как попало - аккуратно снимал, складывал, и вешал на спинку кресла. Как, впрочем, и одежду. Вначале это удивляло, йотом понравилось, привилось.
Он собирал характер, как Иван Калита - Русь. Формировал себя, словно из податливой глины, задерживая внимание - впоследствии так же экспериментировал - на мелочах, на деталях. Отбирал их, сохранял, культивировал.
Мы сидим в его лабораторной комнате, называемой в институте поведенческой. Сразу у двери - обычный канцелярский стол, укрытый ширмой с прорезью на уровне глаз. У противоположной стены проволочная клетка, дверца которой поднимается шнуром, протянутым через блоки по верху комнаты, к столу. Несколько глухих ширм вдоль боковых стен. И ничего больше.
Лаборантка Лили приводит очередную собаку, и заводит ее в клетку.
- Как зовут? - спрашивает академик.
- Джек! - отвечает Илья Айвазашвили.
- Смотри-ка! - удивляется чему-то академик, и записывает кличку в лабораторный дневник. Айвазашвили берет миску, в которую он успел настричь мясо, и относит за ближайшую ширму. В прошлый раз Джеку за этой ширмой показывали мясо. Предстоит проверить, запомнила ли собака место, где видела пищу.
- Открой дверцу! - Как команда к бою, звучит голос ученого.
Джек нерешительно выходит на середину комнаты.
Академик следит за собакой.
Недоуменно оглядываясь - ничего он не помнит, - Джек решает вернуться в клетку.
- Четвертый день, - словно оправдывает собаку ассистент.
- Да...-то ли спрашивает, то ли соглашается академик.
Лиля приводит новую собаку.
- А это кто?
- Цуга!
- Ишь ты, какой!
В прошлый раз Цугу кормили за пятой ширмой. И как только собаку выпустили из клетки, она, не раздумывая, несется за пятую ширму.
Не обнаружив мяса, оскорбленная собака подбегает к скрывающей нас ширме, и несколько секунд вглядывается в прорезь. Потом, явно огорченная человеческой неблагодарностью, возвращается в клетку, и ложится, повернувшись к нам спиной.
Спустя две-три минуты дверцу открывают снова, но Цуга оставляет этот сигнал без внимания.
- И правильно! - шумит академик. - Что ей туда идти? Она же помнит, что мяса там нет. Ай, молодец! Ладио, отведи ее в соседнюю комнату, и там накорми.
Я жду, пока он внесет в дневник очередную запись, и возвращаю его к прерванному разговору. Только, что он вспоминал свою молодость, рассказывал, как товарищи по землячеству звали его с собой гулять. Он отказывался. Они сокрушались:
- Эх, Вано, Вано, зря погибнешь, все прозеваешь, живешь только раз!
Разглаживая ладонью усы, и бородку, он глядел в окно, где за Курой поднимались залитые солнцем новые кварталы Дигоми, и видел далекий заснеженный Петербург.
- Они себе не представляли, - продолжал он после паузы-видения, - что можно работать, и тем веселиться. Жить, наслаждаясь работой.
В других устах это могло прозвучать претенциозно, рассчитано на приезжего корреспондента. Но передо мной сидел Иван Соломонович Бериташвили, патриарх современной нейрофизиологии, трижды академик - Большой, Медицинской, и Республиканской академий, почетный член многих зарубежных академий, и обществ, лауреат Государственной премии СССР, лауреат премий имени И. П. Павлова, и И.М. Сеченова, Герой Социалистического Труда.
Конечно, он не только работает. Как каждый грузин, умеет быть тамадой знаменитого кавказского застолья. Наслаждается не менее знаменитым грузинским многоголосием. Любимая песня «Шашан-Ка-каби» - о творческом соревновании горной курочки, и дрозда. В прежние годы, всласть наработавшись, уходил в горы - он лучше многих экскурсоводов может рассказать о пещерах Вардзии, о храмах Сванетии, о благословенной Алазани. Когда такие путешествия стали не по силам, переключился на прогулки по городу. Впрочем, Тбилиси не Москва, сверни с проспекта Руставели - такой подъем начнется, гор не нужно!
Конечно, он не только работает. Но, как отличается он от иных людей, для которых время тянется в постоянном ожидании, для которых все, что происходит сегодня, сейчас, ненастоящее. Бериташвили относится к другой категории. Потому, что все, что бы он ни делал, он ценит - вместе, и порознь - как неповторимое. Не ожидание радости - радость от каждого проявления жизни. И это не оттого, что в жизни для него отсутствует перспектива, напротив в том-то, и дело, что он умеет видеть ее, находить в каждом проявлении жизни.
Несколько лет назад он писал своему московскому коллеге «Очень жаль, что вы еще не освободились от страха повторного заболевания. Но я вам советую, невзирая ни на, что, каждый день повторять «Я здоров, счастлив, и работоспособен! Я здоров, счастлив, и работоспособен!» и так многократно. Я следую этому совету и, видите, на самом деле живу бог знает сколько лет, счастлив, ибо «любви все возрасты покорны», и работоспособен, ибо работаю бесконечно»
В ночь с 5 на 6 июля 1969 года врачи «Скорой помощи» доставили его в больницу с грозным диагнозом инфаркт миокарда.
В феврале семидесятого года, когда я в очередной раз приехал в Тбилиси, он все еще оставался в больнице. Врачи разводим! руками сам себе мешает выздороветь. Едва выкарабкавшись, потребовал создать ему условия для работы. Как откажешь? Полезные эмоции необходимы. Приспособили пюпитр, дали бумаги, разрешили посещения сотрудников.
В институте я видел его ежедневные каракули-наставления планы, задания, замечания, рецензии. Это бы еще полбеды. Но, работая, он продолжает вникать в жизнь института. И начинаются осложнения. Врачи вновь укладывают его в постель. Подлечивают. Потом все повторяется сначала.
- Вам надо бы отдохнуть, - пробормотал я, сознавая всю бесполезность моего совета. - Ради работы же. Пожертвуйте несколькими неделями. Наверстаете, окончательно выздоровев.
- Время не ждет, - буркнул он на пределе своей вежливости. - Я делаю самое необходимое.
Он «создал себе имя в истории физиологии», по утверждению академика А. А. Ухтомского в 1913 году.
Десятого января 1970 года ему исполнилось восемьдесят пять лет.
УЧИТЕЛЬ И УЧЕНИК
Отец в мечтах видел сына священником. Иванэ послушно заканчивает духовное училище в Телави, и поступает в Тбилисскую семинарию.
Но приближалась революция 1905 года. Иванэ бросает семинарию, примыкает к социал-демократам, и отправляется в родную Кахетию распространять Выборгское воззвание. Его ловят, и жестоко избивают. Грозят еще раз поймаем, живым не уйдешь.
Он отлеживается, и продолжает агитировать. Его снова поймали, ногами пробили голову, грудную клетку. Ему, и впрямь не уйти бы живым, если бы не друзья из комитета.
Иваиэ экстерном сдает экзамены на аттестат зрелости, и с тридцатью рублями в кармане уезжает в северную столицу. Решает изучить биологию, на закономерностях которой строились многие положения политической литературы конца XIX - начала XX века. Но, и тут заминка. Право на экзамены дает внесенный в деканат денежный залог. А где его взять? Уверенный в своих знаниях, Иванэ обходит квартиры профессоров, упрашивает их принять у него экзамены в обход установленных правил. С отличными отметками приходит к декану. Тот протестует..., и соглашается.
На последние деньги с товарищами из землячества Иванэ снимает комнату и, перебиваясь с хлеба на воду, приступает к занятиям на естественном отделении физико-математического факультета. На третьем курсе он впервые попадает на лекцию Николая Евгеньевича Введенского.
Совпадение биографии учителя, и ученика настолько поразительно, что начинает казаться, будто младший задолго до знакомства со старшим словно специально, сознательно шел к нему по его следам.
«Предыстория». Введенского духовное училище, и семинария в Вологде. Юридический факультет Санкт-Петербургского университета. «Хождение в народ», революционная пропаганда, три года тюремного заключения, и знаменитый процесс 193-х, вместе с А. Желябовым, и С. Перовской. И, наконец, яростное увлечение «самой материалистической наукой» того времени - физиологией.
Лаборатория II. М. Сеченова становится отчим домом Введенского. Сюда он приходит еще студентом, и студенческое его исследование по рекомендации руководителя отмечают академической премией. Спустя тридцать лет эта же лаборатория приняла под свою крышу студента Бериташвили, и Введенский рекомендовал к печати его студенческую работу. Механизмы нервной деятельности стали страстью Введенского с первых лет научных поисков. Той же страстью он заражает, и своего ученика. В лаборатории выдающегося русского ученого двадцати трехлетний Иванэ проникается идеями нейрофизиологии. Они прошли с тех пор рука об руку долгую научную жизнь, сохраняя верность друг другу, несмотря на отдельные стычки, и разногласия.
Но сравнения напрашиваются не только биографические. «Скромный и неразговорчивый, недоверчивый и замкнутый человек, предпочитающий оставаться в тени, в то же время предприимчивый, крепкий труженик, инициативный, и упрямый искатель новых дорог, Николай Евгеньевич. не умел, и не хотел искать популярности, его ценили - , и ценили очень высоко - те, кому доводилось поближе вникнуть в его научные замыслы, и поиски»
Эти слова сказаны о Введенском. Но это же, и портрет Бериташвили.
И еще одно совпадение, которого - как слова из песни - не выкинуть. «Учение Н. Е. Введенского о парабиозе, - вспоминал все тот же А. Ухтомский, - было встречено в среде русских научных сотрудников довольно дружным непониманием, а подчас даже глумлением». С таким же дружным непониманием пришлось встретиться, и Бериташвили, словно вместе с эстафетой научных поисков он принял от своего учителя, и бремя его жизни.
В годы студенчества Бериташвили Николай Евгеньевич с головой погрузился в проблему торможения, много позже названного И. II. Павловым «изысканным», ио зато «проклятым» вопросом. В России его впервые поднял Сеченов, совершив в 1862 году свое самое главное экспериментальное открытие «угнетающие (тормозящие) механизмы» головного мозга.
Торможение, и возбуждение - основные процессы нервной деятельности. Их удивительная согласованность обусловливает работу любого органа, и системы человека, и животных.
Привычные с детства, и автоматически заученные движения летят вверх тормашками, стоит нарушиться гармонии возбуждения, и торможения. То же происходит, когда животное или человек заболевает. Возбуждение, вырвавшись из-под опеки нервной системы, начинает преобладать над торможением, довлеть над ним, буйствовать. «Слепым ширением, диким камнем, ожидающим скульптора», назвал возбуждение второй учитель Ивана Соломоновича, академик А. Ухтомский. Этот «скульптор»-торможение. С его помощью врачи стремятся навязать организму программу выздоровления.
Но, несмотря на столь важную роль в жизни организма, «скульптору» повезло куда меньше, нежели «дикому камню»
В 1792 году знаменитый Вольта высказал предположение, что сокращение работающей мышцы есть результат суммирования отдельных, быстро протекающих приступов возбуждения. Проверить свою гипотезу Вольта не мог. В его распоряжении не было прибора, чувствительность которого соответствовала бы подвижности нервных процессов.
Спустя почти сто лет таким прибором стал незадолго до этого изобретенный. телефон. С его помощью Бернштейн и Шенлейн уловили, и зарегистрировали ритм мышечного возбуждения.
Виртуозом телефона, автором многолетних «телефонических исследований» остался в истории физиологии Введенский. Он умудрился услышать ритмический бег - звуковые колебания - возбуждения по нервному волокну. Продолжая вслушиваться в эти волны, ошеломил корифеев мировой физиологии, в том числе Сеченова, перед которым преклонялся, смелым утверждением единства природы возбуждения и торможения.
Торможение, провозгласил Введенский, такое же активное, деятельное состояние нервной ткани, не, что иное, как модификация процесса возбуждения. Первое закономерно возникает из второго. Движение мышцы можно затормозить, продолжая раздражать тот же нерв, по которому до этого в мышцу летели волны - приказы сокращения.
То было едва ли не первым прорывом в загадку.
Но телефон был слишком капризным, а главное, недостаточно чутким прибором. Поэтому, как только появился струнный гальванометр', Введенский приобрел его незамедлительно. Покупка прибора совпала с приходом в лабораторию Бериташвили.
Все ходили вокруг заграничной штучки, но никто не умел обращаться с ней. Один нетерпеливый попытался было, пережег струну, тем все, и кончилось.
Николай Евгеньевич отправляет Бериташвили в Казань. Тамошний профессор А. Ф.
Самойлов, которого в свое время заразили телефонические опыты Введенского, славился своими электрофизиологическими исследованиями на всю Европу. Собственно говоря, именно Александр Федорович и познакомил русских ученых со струнным гальванометром, не уставая его пропагандировать. «Гальванометр, - говорил он, - открывает перед нами возможность следить за игрой возбуждения, и торможения в каждом двигательном рефлексе»
Вернувшись из Казани, Бериташвили немедленно достал из угла заветный прибор, вытер с него пыль, проверил, как движется тонкая кварцевая струна между двумя электромагнитами, и забыл обо всем остальном на свете.
Старинный ближайший друг Ивана Соломоновича, академик АН Украины Д. С. Воронцов, с которым они работали в лаборатории Введенского, впоследствии рассказывал, как однажды в комнату, где вел опыт Бериташвили, вошел Николай Евгеньевич. Учитель встал за спиной ученика, и тихо наблюдал за его действиями. Но не тут-то было. Бериташвили буркнул, что присутствие посторонних ему мешает. Введенский, как вошел, так и вышел, а Иван Соломонович, не удостоив его даже взглядом, продолжал внимательно следить за приборами.
Эксперимент был предельно простым. Лапка лягушки с обнаженными мышцами. Одна - сгибатель, другая - разгибатель; к каждой подходит свой нерв. Движения лапки исследователь регистрировал на закопченной ленте кимографа, движение тока по нерву - на гальванометре. Нерв мышцы-сгибателя получал электрическое раздражение, ритм которого составлял сто колебаний в секунду. Разумеется, лапка сокращалась. Тогда Бериташвили начинал раздражать нерв разгибателя ритмом тридцать колебаний в секунду. Рефлекс тормозился лапка лягушки разгибалась.
Сотни подобных опытов давали ученым повод считать торможение сплошным длительным процессом. А вот Бериташвили заметил, что возбуждение тормозится не полностью из ста колебаний тока выпадает каждое третье - 30! Но в том же ритме исследователь вызывал торможение в противоположной мышце! Следовательно, оно обладает таким же ритмическим, и кратковременным характером, как и возбуждение.
Тогда - в 1913 году - это прозвучало, как откровение. Тогда-то молодой, известный только ближайшему окружению Бериташвили, и «создал себе имя в истории физиологии»
«Есть труды, которые запомнились еще со студенчества, как наиболее интересные, - писал впоследствии кембриджский профессор Эдгар Дуглас Эдриан. - Я, в частности, вспоминаю работу, в которой для анализа рефлекторной деятельности были использованы данные, полученные с помощью струнного гальванометра. Свежесть этого метода и поразительные результаты в то время были особенно интересны для меня, студента, который был очарован возможностями электрофизиологии. Эта работа принадлежала И. Бериташвили»
Так писал Э. Д. Эдриан. Его свидетельство особенно важно для нас потому, что Иван Соломонович, как, и Эдриан в Англии, одним из первых в Советском Союзе сменил струпный гальванометр на катодный осциллограф.
Струнный гальванометр был пределом мечтаний физиологов в начале века. Он намного опередил телефон Введенского в соревновании на чуткость. Но и у него была своя ахиллесова пята кварцевая струпа страдала инерционностью, и в силу этого быстрые электрические процессы в организме регистрировала с большими искажениями.
Бериташвили виртуозно владел гальванометром. Но, как только появился катодный осциллограф, переключился на него незамедлительно. Пучок электронов, летящих между двух заряженных пластин, в раскачке не нуждается. Электроны позволили проникнуть туда, куда кварцевой струпе вход был запрещен. Бериташвили направил их в сторону все того же «проклятого» вопроса-торможения.
ПИСЬМА
В 1919 году приват-доцент Новороссийского университета в Одессе И. Бериташвили получает приглашение из Тифлиса. Знаменитый историк Иванэ Джавахишвили зовет своего тезку потрудиться вместе над созданием первого в Грузии университета.
Бериташвили принимает приглашение, едет в Тифлис и возглавляет кафедру физиологии на естественном, и медицинском факультетах. Впрочем, сказав «возглавлять», я поторопился. Потому, что кафедры не было. Университета не было. Вообще ничего и никого не было.
Я знаю это не по рассказам очевидцев тех лет, хотя встретиться мне с ними не составляло труда. Первые ученики, помощники, соратники Ивана Соломоновича работают по сей день. Профессор А. Н. Брегадзе возглавляет кафедру физиологии Тбилисского государственного университета. Член-корреспондент АН Грузинской ССР А. Н. Бакурадзе - директор Института физиологии.
Но все мы знаем, что воспоминания о событиях, и переживаниях далеких дней неизбежно подернуты розовым флером умиления. Не то чтобы оценивая и сопоставляя век нынешний с веком минувшим, мы исправляем факты. Нет, просто чуть сдвигаем масштабы, чуть искажаем фокус. И все. Достаточно. Вроде бы то, и не то.
Мне повезло. Случайная встреча с проректором по науке Тбилисского университета С. М. Джорбинадзе. Выслушав мою просьбу, он интригующе молча подошел к сейфу, достал большой конверт и разложил передо мной его содержимое.
Это был щедрый подарок несколько черновиков писем Ивана Соломоновича, и письма к нему. Они не предназначались никому другому, кроме непосредственных адресатов. И тогда, в далекие двадцатые годы, никто из них не мог предвидеть, что спустя полвека эта переписка обретет значение документальных свидетельств истории.
Вот они.
В 1922 году Иван Соломонович получает первое за время пребывания в Грузии письмо от своего европейского коллеги. Имя более чем известное - Рудольф Магнус, с которым Бериташвили несколько месяцев работал в Голландии. Иван Соломонович отвечает немедленно:
«Вы хотите знать, как я живу здесь, и, какова моя лаборатория. Я с удовольствием сообщаю. Только предупреждаю нельзя мерить нашу действительность масштабами ваших жизненных норм. То, что, по-вашему, настолько низко, что не поддается никаким измерениям, у нас может оказаться еще хорошо измеримой величиной, ибо у нас мерки другие, и они так же узаконены жизнью, как у вас ваши мерки.
Нашему грузинскому университету, который основан три года назад, не особенно посчастливилось. У нас не было связи с Европой, и мы ничего оттуда не могли приобрести. Поэтому целый ряд лабораторий оборудован очень примитивно. При университете имеется очень богатая библиотека по истории, востоковедению, по искусству. Она содержит сейчас до 200 000 томов. Но в ней нет ни одной полной коллекции естественнонаучных или медицинских журналов, именно того, что более ценно для меня»
Он лишен научной информации, ему негде публиковать собственные работы - основная, и постоянная причина страданий.
«Четвертый год, - пишет Бериташвили в другом письме неизвестному мне адресату, - я не печатаю научных работ. Потеряв надежду на близкое установление почтового сообщения, я решился воспользоваться для этой цели находящимися в Тифлисе иностранными миссиями. Этим путем я посылаю Вам часть одного моего исследования об индивидуально-приобретенных рефлексах»
Затем он сообщает, что отказывается от гонорара и отдельных оттисков, но. «но очень просил бы, чтобы издатель журнала взамен этого прислал мне несколько экземпляров той тетради, где будет помещена моя статья, а затем весь журнал за текущий год (аппетит разгорается!), и за ближайшие предыдущие годы (!), какие можно будет.»
«Моя лаборатория, - продолжает он в письме к Р. Магнусу, - устроена лучше других. Благодаря ли моему авторитету или моей энергии мне удалось наладить ее так, что уже можно вести работу довольно широко, как для себя, так и со студентами. Моей лаборатории особенно повезло потому, что я сумел организовать механическую мастерскую при ней, и привлечь туда хорошего мастера. Мы делаем здесь и такие сложные приборы, как индуктор Дюбуа Реймона, кимограф, электромагнитные сигналы, капсулы Марея, и т. д.»
Как давно то было кимограф, и капсула Марея - «сложные приборы»! Зато, как небрежно мы их делаем!.. Впрочем, еще два года назад он не имел, и этого, когда писал, словно отчитывался, «моим дорогим учителям Николаю Евгеньевичу, и Алексею Алексеевичу» - Введенскому, и Ухтомскому:
«Хочу достигнуть того, чтобы всю физиологию можно было пройти практически, так, как, например, проходили у вас нервно-мышечную физиологию. Приборов выписано много вплоть до струнного гальванометра, на, что ассигновано было больше миллиона рублей. Но пока только знаем, что они уже идут, но, когда придут, не знаем. Я здесь приобрел путем закупки, и заказа достаточное количество только для нервно-мышечной физиологии 20 катушек, 7 кимографов, 20 платиновых электродов, 5 влажных камер, 4 электромагнитных сигнала, 4 реонома Флейша, 20 ключей Дюбуа Реймона, 6 ключей Гельмгольца, меха для дыхания с электромотором, 10 электрических миографов, массу хирургических инструментов, большой стерилизатор, 2 сфигмографа, 1 пневмограф, много мелких вещей для работы с нервно-мышечным препаратом, а также, и других. Но пока у нас нет ни одной капсулы Марея для записи, ни одного манометра для (измерения) кровяного давления, пег ничего для физиологии органов дыхания, т. е. вещей, которые требуют фабричного производства в специально оборудованных мастерских»
Подробное перечисление сделанных им приобретений - условно нумеруя, он каждое оглаживает и взглядом, и теплой, мягкой ладонью - напоминает натюрморты фламандцев с их постоянным стремлением к любовному выписыванию деталей. И понятно, что теперь, два года спустя, когда ему удалось-таки наладить производство еще, и «сложных» приборов, он - нищий Крез-торопится сообщить об этом Рудольфу Магнусу в тихий, благополучный, благоустроенный Утрехт:
«И голодаем, и холодно, и темно бывает, как в квартире, так, и на душе, но живем. Кто слабее, помирает, кто сильнее, держится. Я сам не могу прожить на мое жалованье. Притом я не один. У меня есть жена и ребенок. Приходится подзарабатывать продаю учебник физиологии на грузинском языке, два тома около 1 000 страниц в общем за два кило хлеба, продаю кое-какие домашние вещи на базаре. Одновременно сильно ограничиваем наши потребности донашиваем платье, белье, обувь до клочков. Но, в общем, живу материально, по моему собственному ощущению, ни плохо, ни хорошо. И, несмотря ни на, что, я еще не потерял работоспособность»
Уже на второй день после установления в Грузии Советской власти Бериташвили пишет Ивану Петровичу Павлову. С первых строк письма звучит главная тема:
«Я здесь живу совершенно оторванным от всего, что для меня было дороже всего от общения с моими коллегами по специальности. Положительно изголодался по физиологии. Поэтому у меня возникло желание поскорее собраться физиологическому обществу на заседание.
Чем раньше мы соберемся, и проникнемся свежими идеями и открытиями, чем раньше мы узнаем научные дела наших товарищей, тем скорее мы воспрянем духом, тем скорее наступит эпоха усиленной научной работы среди нас. Мы изголодались по хорошей работе не только своей, но, и чужой! Шутка ли, четвертый год я не брал в руки новых журналов!..
Вот почему, дорогой Иван Петрович, считаю для себя и для множества от центра оторванных физиологов чрезвычайно полезным, если бы вы созвали весной новый Всероссийский съезд физиологов, и пригласили нас тоже из соседних республик»
Положение к лучшему менялось слишком медленными темпами. Вот почему спустя год в письме к Р. Магнусу все еще продолжает звучать та же главная тема Бериташвили:
«На мое душевное состояние больше всего действует не эта, так сказать, материальная жизнь, а то, что я здесь живу совершенно изолированно. Во всем городе нет ни одного человека, с которым можно было потолковать по волнующим меня вопросам физиологии. Чтобы только доехать до Москвы, нужно вдвое-втрое больше моего ежемесячного жалованья. Да еще рискуешь по дороге заразиться тифом и холерой. А еще хуже то, что негде печатать свои научные работы. Начиная с 191G года мне не удалось ничего опубликовать. Накопился целый ряд готовых статей для печати в общем до 400 страниц. Сверх того, я составил руководство «Общая физиология мышечной, и нервной системы». Это - сочинение, совершенно оригинальное, но плану и по объединяющей идее. Оно не имело подобия ни в немецкой, ни в английской литературе до 1917 года. Книгу эту я издал здесь на грузинском языке в университете, и на русском языке Наркомпросом. Я заставляю студентов готовиться по ней, но, по существу, книга написана для специалистов-физиологов. Пока в Тифлисе пет ни одного физиолога! А книга еще не вышла за пределы Тифлиса!..»
Настоящий, прирожденный ученый отличается от человека, служащего в науке, может быть, в первую очередь постоянным отождествлением жизни с творчеством. Пуст день, прожитый без лаборатории, без эксперимента, без рукописи, на худой конец, без размышлений о завтрашнем научном поиске.
Любопытное совпадение в первые послереволюционные годы, когда Бериташвили страдал от изоляции в Тифлисе, группа петроградских физиков отправила в Наркомпрос докладную записку «О необходимости заграничных командировок для ученых с научными целями»:
«Наука. представляет результат коллективного опыта всего человечества и для своего непрерывного развития требует непрерывного взаимодействия людей, в частности ученых специалистов всех стран. Изолированность научной работы, какой-либо страны обрекает ее на научную отсталость, и научный застой»
Но в Петрограде и для физиков, авторов докладной записки, и для физиологов оставалась возможность хотя бы общаться друг с другом, коллективно обсуждать свои работы, работать сообща пусть в холодных, по оборудованных лабораториях, где стояли пусть устаревающие, но все же во многом еще современные приборы, сохранялась возможность пусть непоследовательно, но все же следить за развитием науки, получая отдельные научные зарубежные журналы.
Бериташвили первые тифлисские годы был предоставлен самому себе. Но он никогда не терял присутствия духа. Каждый раз, когда ему становилось тяжело на душе, испытанным прибежищем оказывалась работа. Чем тяжелее - тем напряженнее ее темп.
«Я Вам очень благодарен за присланную статью, о которой я просил, а также за другие статьи, - пишет ему в двадцать четвертом году из Казани профессор А. Ф. Самойлов. - Я поражаюсь Вашей продуктивности и, так сказать, высокому цензу Ваших работ. Они поистине великолепны»

